С первого до последнего дня плавания мысли моряка заняты якорем и не столько потому, что якорь — символ надежды, сколько потому, что это самый тяжелый из предметов, с которыми приходится возиться на судне во время плавания. Начало и конец каждого рейса знаменуются возней с якорями. Когда судно вошло в Ла-Манш, его якоря всегда уже наготове, якорные цепи налажены — ведь берег почти виден, а в уме моряка якорь и земля неразрывно связаны между собой. Но как только судно вышло из Канала в открытое море, в широкий мир, и между ним и Южным полюсом не лежит более никакой сколько-нибудь значительный клочок суши, якоря убираются.
Якорные цепи исчезли с палубы, но якоря не исчезли — они, как выражаются моряки, «укреплены на борту», то есть привязаны канатами и цепями к рымам на баке, в носовой части судна, и лежат праздно, в ленивой дремоте под тяжелыми полотнищами парусов. Так, под заботливым присмотром, связанные, бездеятельные, но полные скрытой мощи, лежат эти символы надежды, единственные товарищи сигнальщика в часы ночной вахты. Идут дни за днями, а эти куски железа такой своеобразной формы покоятся, отдыхая, видные почти с каждого места на палубе, и ждут работы, предстоящей им где-то на другом конце света, а судно стремительно несет их вперед, пеня волны и вздымая водяную пыль, от которой покрываются ржавчиной их массивные члены.
О приближении к берегу, еще пока скрытому от глаз команды, впервые возвещает лаконичный приказ старшего помощника капитана боцману: «Сегодня после обеда (или «завтра с утра», смотря по обстоятельствам) будем отдавать якоря». Ибо старший помощник — хранитель якоря и якорных цепей.
Есть суда хорошие и плохие, суда благоустроенные и такие, где старшему помощнику никогда, от первого до последнего дня плавания, нет покоя. А «судно таково, каким его делают матросы» — это изречение матросской мудрости в основном несомненно справедливо.
Впрочем, бывают суда, на которых (так мне сказал однажды старый, поседевший в море штурман) «все всегда неладно».
И, глядя с кормы, где мы оба стояли (я в тот день пришел навестить его в доках), штурман добавил:
— Вот наше — как раз такое.
Он посмотрел мне в лицо и, прочтя на нем приличное случаю товарищеское сочувствие, поспешил вывести меня из естественного заблуждения.
— Нет, нет, старик у нас молодец, он ни во что не вмешивается: смотрит только, чтобы все делали, как следует морякам, и больше ему ничего не надо. Но все-таки у нас на судне дело не ладится. А знаете почему? Потому что оно от природы такое нескладное, плохо руля слушается.
Под «стариком» он разумел, конечно, капитана, который как раз в эту минуту вышел на палубу в цилиндре и коричневом пальто и, кивнув нам «по-штатски», отправился на берег. Ему было лет тридцать, не больше, а пожилой его помощник, тихо буркнув мне «это наш старик», продолжал приводить доказательства природной «нескладности» своего судна. Излагал он все это каким-то извиняющимся тоном, словно говоря: «Не думайте, что я на него за это зол».
Примеров его приводить не буду. Суть в том, что действительно бывают такие суда, на которых все идет не так, как надо. Но на каждом судне, хорошем или плохом, удачливом или незадачливом, бак — это то место, где старший помощник у себя. Здесь его царство, хотя, разумеется, он надзирает за всем, он на судне — исполнительная власть. Здесь, на баке, его якоря, его фок-мачта, его пост маневрирования, когда командует капитан. И тут же на полубаке живут матросы, руки корабля, которым старший помощник обязан задавать работу всегда, во всякую погоду. Старший помощник — тот единственный из юговых офицеров, который бросается вперед и начинает хлопотать при команде «Все наверх!». Он — сатрап этой провинции в деспотической монархии корабля и несет личную ответственность за вес, что здесь случается.
Когда судно идет к берегу, старший помощник вместе с боцманом и плотником спускает якорь, руководя работой матросов своей вахты, которых он знает лучше других. Он следит за тем, как готовят якорную цепь, как размыкают лебедку, открывают компрессоры; а потом, отдав последнее распоряжение: «Отойти от каната!», стоит настороженно, ожидая, пока корабль среди общего безмолвия медленно прокладывает себе дорогу к выбранной для него стоянке. Теперь старший помощник ждет громкой команды с кормы: «Отдать якорь!» Мгновенно наклонясь, он смотрит, как надежное железо с громким всплеском тяжело опускается в воду перед его глазами, и зорко следит, чтобы оно долетело до дна не зацепившись.
Когда о якоре говорят, что он опустился с судна в воду «без зацепки», то имеют в виду, что он не зацепился за собственный канат. Якорь должен опуститься с носа в воду так, чтобы его
канат не навернулся ни на одну из его частей, иначе судно будет «стоять на нечистом якоре», как выражаются моряки. Если цепь не тянет непосредственно за рым якоря, то нельзя рассчитывать, что якорь будет надежно удерживать судно. При каком-либо натяжении он будет волочить судно, ибо всякое орудие, точно так же как и человек, дает нам то ценное, что есть в нем, лишь тогда, когда мы умеем с ним обращаться. Якорь — символ надежды, но «нечистый» якорь хуже самой ложной из всех надежд, когда-либо тешивших человека или целый народ иллюзией безопасности. А уверенность в безопасности, даже самая обоснованная,— плохой советчик.
Именно она обычно предвещает близкую катастрофу, подобно тому, как неестественно повышенное ощущение благополучия есть зловещий признак надвигающегося безумия. Моряк, который слишком спокоен за свое судно, немногого стоит. Поэтому я из всех моих помощников более всего доверял мистеру Б., рыжеусому мужчине с худощавым, кирпично-красным лицом и беспокойными глазами. Это был настоящий моряк. Впрочем, анализируя теперь, через много лет, чувства мои к этому человеку, вернее, то, что от них сохранилось, я без особого удивления обнаружил в них некоторый привкус неприязни. Я прихожу к заключению, что в общем для меня, молодого капитана, это был один из самых неудобных помощников, какие только бывают на свете. Если бы можно было критиковать умерших, я сказал бы, что бесценное для моряка качество — осторожность и неуверенность в безопасности — было в нем развито слишком уж сильно. У него всегда — даже когда он сидел в столовой по правую руку от меня за тарелкой солонины — был вид человека, готового к борьбе с надвигающимся бедствием, и это очень неприятно действовало на окружающих. Спешу прибавить, что он обладал еще и другим качеством, необходимым настоящему моряку, — абсолютной уверенностью в себе. Беда только в том, что этими качествами он был наделен в угрожающей степени. Его вечная настороженность, нервная, отрывистая речь, даже многозначительное молчание как будто намекали (и, по-моему, это не только казалось, но так и было), что пока судно под моим управлением, он за него никак не может быть спокоен. Таков был человек, ведавший якорями на пятисоттонном барке, первом судне, которым я командовал (судно это уже давно исчезло с лица земли, но я до конца жизни буду с нежностью вспоминать о нем). Под пронизывающим взглядом мистера Б. якорь никогда не мог быть отдан неправильно. Мне, капитану, было приятно сознавать это, когда на открытом рейде в моей каюте слышался визг лебедки. И все-таки бывали минуты, когда я от души ненавидел мистера Б. Судя по злобным взглядам, которые он иногда бросал на меня, я полагаю, что он часто платил мне тем же, и даже с лихвой. Оба мы очень любили наш маленький барк. И мистер Б., в силу тех своих бесценных качеств, о которых я уже говорил, никак не хотел верить, что судно под моей командой находится в безопасности. Во-первых, он был старше меня лет на пять, а оба мы были в том возрасте, когда пять лет составляют значительную разницу: мне было двадцать девять, ему — тридцать четыре. Во-вторых, когда мы в первый раз вышли в море, маневрирование мое между островами Сиамского залива заставило моего помощника пережить незабываемый испуг, и с тех пор его не оставляла тайная и мучительная мысль о моем отчаянном безрассудстве.
Но в общем (если меня не обманывает память и если крепкое рукопожатие при расставании что-нибудь да значит) я склонен думать, что мы с мистером Бангкоком (не вижу, собственно, надобности скрывать его имя) за два года и три месяца совместного плавания все-таки успели привязаться друг к другу.
Связью между нами служило наше любимое судно. В этом отношении судно отличается от любимой женщины, хотя в английском языке оно женского рода и любим мы его так же безрассудно, как женщин. Нечего и говорить, что я был страстно влюблен в это первое вверенное мне судно, но должен признать, что чувства мистера Б. к нему были гораздо более высокого порядка. Оба мы, разумеется, усердно заботились о том, чтобы предмет нашей любви имел хороший вид. Я жадно собирал на берегу все комплименты по адресу барка, а Б. любил его стыдливой любовью, гордился им, как преданная служанка. Эта горячая преданность и восторженное обожание были так сильны, что Б. ходил по судну и своим шелковым платком — подарком жены, вероятно,— смахивал пыль с полированных деревянных лееров.
Так выражалась любовь его к барку, а его достойное восхищения вечное беспокойство за барк однажды довело его до того, что он сказал мне: «Ну, сэр, вы, право, счастливчик! Вам везет».
Сказано это было весьма многозначительно, но не то чтобы вызывающе, и, должно быть, только врожденный такт помещал мне спросить, что он имеет в виду.
Смысл его замечания стал мне ясен позднее, в одну темную ночь, когда мы шли при сильном встречном ветре и были в большой опасности. Я вызвал Б. на палубу, чтобы вместе обсудить крайне неприятное положение. Долго размышлять было некогда, и Б. резюмировал свое мнение следующим образом:
Что бы мы ни предприняли, дело дрянь. Но ведь вы, сэр, всегда каким-то образом выпутываетесь из беды.