Еще недавно каждый рейс судна, на котором поспешно начинали брасопить реи, как только ступит на борт лоцман с карманами, полными писем, походил на состязание, состязание с временем, стремление добиться результатов, превосходящих все ожидания. Как всякое подлинное искусство, управление судном имело свою технику, и о ней всегда с упоением толковали моряки, для которых их работа была не только средством к существованию, но и выходом сил и темперамента. Использовать наилучшим, наивернейшим способом бесконечно изменчивые настроения неба и моря — не для передачи на полотно, а для нужд своего дела — навсегда стало их призванием. Они вкладывали в него всю душу, и черпали в нем не меньше вдохновения, чем любой человек, когда-либо водивший кистью по полотну. Среди этих мастеров искусства замечалось огромное различие темпераментов. Некоторые из них напоминали довольно распространенный тип члена Королевской академии. Они отнюдь не поражали оригинальностью или свежестью и смелостью идей. Они были осторожны, весьма осторожны. Они держались важно, уверенные в незыблемости своей дутой репутации. Имен называть не буду, скажу только, что я помню одного субъекта, который мог бы быть их типичным представителем, — так сказать, президентом Королевской академии мореплавания. Его обветренное, но красивое лицо, осанистая фигура, крахмальная манишка и широкие манжеты с золотыми запонками, его надменный вид производили впечатление на смиренных зрителей (таможенных чиновников, портовых грузчиков, приемщиков груза), когда он сходил на берег по трапу своего корабля, стоявшего на причале у круглой набережной в Сиднее. Голос у него был густой, могучий, тон повелительный, как у какого-нибудь принца крови, очутившегося среди простых матросов. За всякое дело он принимался с таким видом, что привлекал к себе всеобщее внимание, и от него ожидали чего-то необыкновенного, а результат всегда оказывался самый заурядный, не давал пищи ни уму ни сердцу, и нельзя было к нему отнестись серьезно. На судне он завел образцовый порядок, и это могло бы его характеризовать как хорошего моряка, если бы не его мелочная придирчивость. Помощники его смотрели на всех нас сверху вниз, но тайная скука сквозила в их мрачной покорности прихотям командира. Только на неукротимую жизнерадостность юнг не влияла священная серьезность этой почтенной посредственности. Их было четверо: один — сын врача, другой — полковника, третий — ювелира. Фамилия четвертого была Туэнтимен — и это все, что я о нем знаю. Ни один из этих мальчиков, видимо, не питал в душе ни искры благодарности к капитану. Несмотря на то что капитан был по-своему добрый человек и поставил себе за правило на каждой стоянке знакомить их с лучшими людьми города для того, чтобы они не попали в дурную компанию юнг с других судов, я должен с сожалением констатировать, что мальчики строили ему рожи за спиной и на глазах у всех передразнивали его чопорную осанку.
Этот мастер великого искусства мореплавания изображал из себя важную персону — и только.Но, повторяю, в среде моряков я наблюдал бесконечное разнообразие типов. Были между ними великие импрессионисты. Эти внушали вам страх перед Богом и перед необъятным, другими словами — страх потонуть, в обстановке, полной грозного величия. Можно было бы думать, что не так это важно, при каких условиях вы, захлебнувшись в воде, перейдете в иной мир. Но я в этом все-таки не убежден. Быть может, я чересчур впечатлителен, но, сознаюсь, мысль внезапно быть выброшенным в разбушевавшийся океан среди мрака и рева волн вызывает во мне всегда судорожное от- вращение. Может быть, по мнению невежд, утонуть в пруду стыдно, но я считаю это мирным и веселым концом земного пути по сравнению с другими, при мысли о которых я весь дрожал в минуты тяжелых невзгод на море.
Однако будет об этом. Некоторые капитаны, влияние которых до сих пор сказывается на моем характере, сочетали бешеную быстроту соображения с уверенностью действий, а объяснялось это тем, что они правильно оценивали имевшиеся у них в распоряжении средства и возможные последствия: это и есть величайшее достоинство человека действия. А всякий подлинный мастер — человек действия, все равно, создает ли он что-либо, изобретает ли какое-нибудь средство для достижения целя или находит выход из трудного положения.
Знавал я и таких капитанов, искусство которых заключалось в умении избегать осложнений. Нечего и говорить, что они на своем судне не творили чудес. Но презирать их за это не следует. То были скромные люди, сознававшие свою ограниченность. Их учителя не вложили священный огонь в их холодные и умелые руки, завещав хранить его. Одного такого капитана я помню особенно хорошо, — он уже почил навеки в море, которое при жизни, должно быть, представлялось ему местом мирных трудов, не более. Один только раз он решился на смелый шаг — ранним утром при устойчивом бризе вошел на загроможденный судами рейд. Этот маневр мог бы быть, но не был порывом истинного художника. Капитан заботился лишь о себе: он жаждал суетной славы и ждал ее от этого «эффектного» трюка.
Когда мы огибали темную лесистую косу, купавшуюся в солнечном блеске и свежем воздухе, мы заметили впереди, примерно в полумиле от нас, группу судов на якоре. Капитан позвал меня с полубака к себе на корму и, вертя бинокль в коричневых руках, сказал:
— Видишь это большое тяжелое судно с белыми мачтами? Я хочу встать на причал между ним и берегом. Так что ты смотри, чтобы наши матросы по первому слову команды сразу же принялись за дело.
Я ответил «Есть, сэр», искренне думая, что это будет славное зрелище. Мы лихо прорвались сквозь целую флотилию судов — здесь были голландские, английские, несколько американских и два-три немецких, и все они в восемь часов подняли флаги, словно в честь нашего прибытия. Должно быть, на их палубах в этот момент немало было разинутых от удивления ртов и следивших за нами глаз... Это могло быть эффектным маневром, но ничего из него не вышло, оттого что к порыву примешались корыстные побуждения, и наш скромный «заслуженный артист» изменил своему темпераменту. Здесь было не искусство для искусства, а искусство для личных выгод. И за этот величайший цз грехов капитан расплатился позорным провалом... Правда, могло быть и хуже — ведь мы не наскочили на мель, не пробили большой дыры в высоком судне с выкрашенными белой краской мачтами. Но только каким-то чудом мы удержали цепи обоих якорей, ибо, как вы легко можете себе представить, я не стал дожидаться команды «Отдать якорь», которую выкрикнул капитан дрожащими губами, каким-то новым, незнакомым мне отрывистым голосом. Я отдал оба якоря с быстротой, которой сам до сих пор удивляюсь. Никогда еще ни одно среднее торговое судно не отдавало якорей с такой сказочной быстротой. И оба якоря легли благополучно. Я готов был с благодарностью целовать их шершавые железные лапы, но они уже зарылись в ил на глубину десяти саженей. В конце концов мы встали на якорь рядом с утлегарью голландского брига, проткнувшей нашу контр-бизань, и только. Семь бед — один ответ. Но не в искусстве.
Позднее капитан смущенно сказал мне шепотом:
— Почему-то вдруг наше судно не захотело вовремя повернуться носом к ветру! Что с ним? — Я ничего не ответил. К чему? Все было ясно. Судно почуяло минутную слабость своего командира. Из всех живых существ на земле и на море одни лишь суда не обманешь пустыми претензиями на доблесть, не заставишь их примириться с бездарностью капитанов.